Поэты о Поэзии

Регистрация на сайте
GRATIS форум > Творчество: проза, поэзия, живопись
Tristan
Предлагаю в этой теме выкладывать тексты следующего рода - интервью, эссэ, заметки и высказывания извествых поэтов о природе творчества и поэзии и т.д.
Я бы хотел выложить для начала эссэ Мишеля Уэльбека, скандально-известного французского писателя и поэта, автора нашумевших "Элементарных частиц".

ОСТАВАТЬСЯ ЖИВЫМ

Руководство для начинающих

Сначала страдать

Мироздание кричит. Бетон чувствует
силу ударов, когда по нему бьют,
ломая стену. Бетон кричит. Трава
стонет на зубах животных. А человек?
Что ж говорить о человеке?

Мир - это непрерывно расширяющееся пространство страдания. В основе мира - ядро страдания. Всякое существование есть разрастание и сжатие. Вещи страдают, пока не начинают быть. Небытие, прежде чем стать бытием, содрогается от боли: в отвратительных пароксизмах.

Живые организмы развиваются, усложняются, делаются разнообразнее, но их основа остается неизменной. Когда достигается определенный уровень сознания, раздается крик. С него начинается поэзия. Членораздельная речь также.

Первый поэтический импульс - обратиться к началу начал. То есть - к страданию.

Разновидности страдания, разумеется, заслуживают интереса, но это не главное. Всякое страдание годится, всякое страдание хорошо, всякое страдание приносит плоды, всякое страдание есть мир.

Годовалый Анри лежит на полу в грязном подгузнике; он орет. Мать, постукивая каблуками по плиткам пола, ходит мимо в поисках лифчика и юбки. Ей некогда, она опаздывает на свидание. Это маленькое орущее создание, копошащееся на полу в собственном дерьме, выводит ее из себя. Она тоже начинает орать. Анри заходится еще пуще. Она уходит.
У Анри отличный шанс стать поэтом.

Марку десять лет. Его отец умирает в больнице от рака. Этот полутруп, опутанный резиновыми трубками, - его отец. Только взгляд еще жив, он выражает страдание и страх. Марк тоже страдает. Ему тоже страшно. Он любит отца. Но ему уже начинает хотеться, чтобы отец поскорее умер, и он винит себя за это.
Марку следует потрудиться. Он должен развить в себе особый и весьма плодотворный вид страдания: Священное Чувство Вины.

Мишелю пятнадцать. Он ни разу не целовался с девочкой. Ему хочется танцевать с Сильви. Но Сильви танцует с Патрисом, и ей это явно нравится. Мишель застывает: музыка проникает в самую глубь его существа. Это великолепный медленный фокстрот, красоты необычайной. Он и не знал, что можно так сильно страдать. Его детство до сих пор было счастливым.
Мишелю никогда не забыть этот контраст между тем, что творится в его душе, окаменевшей от страдания, и потрясающей красотой музыки.
Мальчик развивается в правильном направлении.

Мир состоит из страдания потому, что он, в основе своей, свободен. Страдание есть необходимое следствие свободного взаимодействия частей системы. Вам надлежит это знать и говорить об этом.
Вам не грозит счесть страдание целью, к которой надо стремиться. Страдание есть, следовательно, быть целью не может.
Нанося нам рану за раной, жизнь чередует коварство с открытой жестокостью. Их надо уметь распознавать. Поупражняйтесь. Изучите эти формы досконально на собственном опыте. Разберитесь, в чем их различие и что между ними общего. Тогда многие противоречия разрешатся сами собой. Это добавит вашим словам силы и проникновенности.

Из-за специфики современной эпохи проявления любви сегодня практически сведены к нулю. Но идеал любви остается прежним. Пребывая, как всякий идеал, вне времени, он не может ни измениться, ни исчезнуть.
Отсюда несоответствие между идеалом и реальностью, вопиющий разлад, богатейший источник страдания.
Все решается в период отрочества. Если у вас сложилось представление о любви хоть сколько-нибудь близкое к идеальному, хоть сколько-нибудь благородное и возвышенное, вы пропали. Вас уже ничто не спасет, вам всегда будет мало того, что есть.

Если вы не встречаетесь с женщинами (оттого что вы застенчивы, некрасивы или по какой-либо иной причине), читайте женские журналы. Это обеспечит вам почти такой же накал страдания.

Прочувствовать до конца всю беспредельность отсутствия любви. Культивировать ненависть к самому себе. Ненависть к себе, презрение к другим. Ненависть к другим, презрение к себе. Все перемешать. Обобщить. В любых ситуациях заранее считать себя проигравшим. Мир как дискотека. Накапливать разочарования, чем больше, тем лучше. Научиться быть поэтом значит разучиться жить.
Можете любить свое прошлое, можете его ненавидеть, но оно всегда должно стоять у вас перед глазами. Надо достичь полного знания о самом себе. Тогда, постепенно, ваше глубинное "я" отделится и выскользнет к солнцу; а тело останется: распухшее, отечное, раздраженное - готовое к новым страданиям.

Жизнь - серия испытаний на прочность. Выдержать первые, срезаться на последних. Погубить свою жизнь, но не до конца. И страдать, всегда страдать. Научиться чувствовать боль всеми клетками своего тела. Каждый осколок мира должен ранить вас лично. Но вы обязаны остаться в живых - во всяком случае, на время.

Не пренебрегайте застенчивостью. Кое-кто даже считал ее единственным источником внутреннего богатства, и доля истины в этом есть. Потому что в момент расхождения между намерением и поступком происходят интереснейшие психологические явления. Человек, у которого это расхождение отсутствует, недалеко ушел от животного. Так что застенчивость - превосходный стартовый толчок для поэзии.
Развивайте в себе чувство обиды на жизнь. Горечь - необходимая составляющая всякого настоящего творчества.
Конечно, в какие-то минуты жизнь может вам показаться просто бестолково устроенной. Но горечь всегда должна быть под рукой, наготове - даже если вы предпочтете ее не выражать.

И постоянно возвращайтесь к истокам, которые суть страдание.
Когда вы почувствуете, что вызываете у окружающих испуганную жалость, смешанную с презрением, знайте: вы на верном пути. Можете начинать писать.

Использовать членораздельную речь

Сила становится движением, когда
она приходит в действие и это действие
разворачивается во времени.

Если вам не удастся выразить свое страдание во вполне определенной, четко структурированной форме, вам крышка. Страдание сожрет вас живьем изнутри, раньше чем вы успеете что-либо написать.

Структура - единственное спасение от самоубийства. К тому же самоубийство не решит ваших проблем. Представьте себе на минутку, что Бодлеру в двадцать пять лет удалась попытка самоубийства.

Верьте в структуру. Верьте в древние законы метрики. Версификация - мощный инструмент внутреннего освобождения.
Не считайте своим долгом изобретать новые формы. Новая форма - большая редкость. Одна на столетие - уже хорошо. И ее совсем не обязательно создает великий поэт. Поэзия не есть работа над языком, это не главная ее задача. Слова находятся в юрисдикции общества в целом.
Новые формы в большинстве своем создаются не на пустом месте, а отпочковываются со временем от старых. Инструмент подгоняется, прилаживается, претерпевает какие-то мелкие изменения. И новизна становится очевидна не сразу, а лишь на последнем этапе, когда произведение закончено. Этот процесс вполне сопоставим с эволюцией в животном мире.

Вначале вы испускаете нечленораздельные крики. Потом у вас часто будет возникать искушение к ним вернуться. Это нормально. Поэзия предшествует членораздельной речи.

Давайте волю крику всякий раз, когда чувствуете, что вас распирает. Это освежает, как купание в реке молодости. Но имейте в виду: если вы не научитесь хоть иногда выныривать из нее, вы погибнете. Запас прочности в нашем организме не беспределен.
В пароксизме боли вы не сможете писать. Но если чувствуете в себе силы, то все-таки попытайтесь. Результат, скорее всего, будет жалким. Скорее всего - но не обязательно.

Никогда не "работайте". Писать стихи - это не работа, это удел.
Если какая-то конкретная форма (к примеру, александрийский стих) требует от вас чрезмерных усилий, откажитесь от нее. Такие усилия никогда себя не оправдывают.
Но нельзя отказываться от усилия главного, постоянного, состоящего в том, чтобы не поддаваться апатии. Это усилие совершать необходимо.

В вопросах формы не стесняйтесь противоречить себе. Отклоняйтесь от избранного направления сколько угодно. Не слишком заботьтесь о том, чтобы иметь цельную "творческую индивидуальность": она и так у вас есть, хотите вы того или нет.

Не пренебрегайте ничем, что может дать вам хоть чуточку душевного равновесия. Счастье не для вас, это ясно, и ясно давно. Однако если вам вдруг подвернется какое-нибудь из его подобий, ловите его. Не раздумывая.
Все равно это ненадолго.

Ваша жизнь - сплошное страдание. Вы вознамерились выразить его в упорядоченной словесной форме. На этом этапе ваша задача - прожить как можно дольше.

Выжить

Литература все-таки единственный вид деятельности,
позволяющий не зарабатывать ни гроша, не рискуя стать посмешищем.
Жюль Ренар


Мертвый поэт писать не может. Отсюда необходимость оставаться живым.

Это довольно простое соображение, но следовать ему бывает порой нелегко. Особенно в периоды затянувшегося творческого бесплодия. Поддержание собственной жизни вдруг начинает казаться мучительно бессмысленным - ведь все равно уже ничего не написать.
Возразить тут можно только одно: вам не дано этого знать. И если вы трезво посмотрите правде в глаза, то вынуждены будете согласиться. Потому что истории известны самые невероятные случаи.

Если вам не пишется, это может быть предвестием перемены формы. Или темы. Или и того и другого. Или действительно предвестием вашей творческой смерти. Но вам это неведомо. Вам никогда не будет по-настоящему ясна та часть вас самих, которая побуждает вас писать. Она приоткроется для вас лишь в самых общих чертах, весьма противоречивых. Эгоизм или самоотверженность? Черствость или сострадание? Все объяснения выглядят на свой лад убедительно. И это лишний раз доказывает, что вы ничего не знаете. А раз не знаете, то и не ведите себя так, будто знаете. Перед вашим неведением, перед этой таинственной частью вашего существа будьте честны и смиренны.

И дело не только в том, что поэты, которые живут долго, больше успевают написать. Старость - время совершенно особых физических и психологических процессов, и обидно было бы это упустить.
Вместе с тем надо признать: выжить необычайно трудно. Теоретически можно избрать стратегию Пессоа: найти какую-нибудь скромную службу, ничего не публиковать и тихо ждать смерти.
Однако на деле это таит серьезные трудности: ощущение, что время уходит впустую, что вы не на своем месте, что вас недооценивают... Все это очень скоро станет невыносимо. Пьянство практически неизбежно. В итоге вас ждет желчность и озлобление, а за ними неминуемая апатия и полное творческое бесплодие.
Как видите, этот путь имеет свои минусы, но, в принципе, он единственный. Не забывайте о психиатрах - они выписывают больничные листы. Однако длительное пребывание в психушке следует исключить: слишком вредно. Это средство крайнее, и к нему можно прибегать лишь как к альтернативе жизни под мостом.

Формы социальной помощи (пособие по безработице и т. п.) надо использовать в полной мере, равно как и финансовую поддержку более состоятельных друзей. И пусть вас не слишком мучают угрызения совести. Поэт - это священный паразит.

Поэт - священный паразит; подобно скарабеям в древнем Египте, он может благоденствовать на теле богатого развращенного общества. Но есть для него место и в сердце общества сильного и аскетичного.

Вам не надо бороться. Борются борцы на ковре, а поэты - нет. Но все-таки надо хоть изредка публиковаться: это необходимо, чтобы могло иметь место посмертное признание. Если вы не опубликуете некий минимум (пусть всего лишь несколько стихотворений в малоизвестном журнале), потомки вас не заметят, точно так же как не замечают современники. Будь вы хоть гений из гениев, но должны оставить зримый след. А дальше положитесь на литературных археологов: они откопают остальное.
Не исключено, что из этого ничего не выйдет, так часто бывает. Но нужно по крайней мере раз в день повторять себе, что главное - сделать все, что в ваших силах.
Полезно изучать биографии любимых поэтов: это поможет избежать некоторых ошибок.

Следует усвоить, что проблема материального выживания не имеет хорошего решения. Зато плохих имеет очень много.
Вопрос, где лучше жить, как правило, не стоит: будете жить там, где получится. Старайтесь лишь избегать слишком шумных соседей, которые сами по себе способны довести кого угодно до полной интеллектуальной смерти.
Временное трудоустройство может дать некоторые познания относительно функционирования общества, небесполезные, в принципе, для какой-нибудь будущей книги. Жизнь на дне в качестве маргинала приносит знания другого рода. В идеале, следует чередовать.
Другие виды жизненного опыта - такие, как гармоничная сексуальная жизнь, брак, дети, - тоже весьма полезны и плодотворны. Но они почти недостижимы. И в плане художественном это области, по сути, неосвоенные.

Жизнь ваша будет делиться между горечью и тревогой. В обоих случаях может помочь алкоголь. Главное - заполучить передышку, чтобы что-то написать. Передышки будут краткими, постарайтесь ими воспользоваться.
Счастья бояться не надо: его нет.

Бить по больным местам

Старайся представить себя Богу достойным,
делателем неукоризненным, верно преподающим слово истины.
Второе послание к Тимофею, 2, 15

Не ищите знания ради знания. Все, что не проистекает непосредственно от чувства, в поэзии имеет нулевую ценность.
(Надо, разумеется, понимать слово "чувство" в широком смысле: некоторые чувства ни приятны, ни неприятны, таково, как правило, ощущение странности.)

Чувство упраздняет причинно-следственные связи; только через него можно воспринять вещь в себе. Передать это восприятие и есть задача поэзии.
Сходство целей философии и поэзии - источник их скрытого союзничества. Оно не обязательно должно выразиться в сочинении философских стихов - поэзии надлежит открывать мир собственными путями, чисто интуитивными, минуя фильтр умственной реконструкции мира. И уж тем более надо избегать изложения философии в стихах, что чаще всего имеет результатом жалкий суррогат. Тем не менее, именно среди поэтов новая современная философия обретает самых серьезных своих читателей, самых внимательных и восприимчивых. Точно так же только философы, точнее некоторые из них, в состоянии воспринять, вытянуть на свет и осмыслить истины, таящиеся в поэзии. Поэзия способна почти так же, как непосредственное созерцание, - и в гораздо большей степени, нежели старая философия, - дать им материал для обновления представлений о мире.

Чтите философов, но не подражайте им; ваш путь, увы, иной. Он неотделим от невроза. Пути поэзии и невроза пересекаются и чаще всего на последнем этапе сливаются - поэтическая струя почти неминуемо растворяется в кровавом потоке невроза. Но выбора у вас нет. Другой дороги тоже.
Постоянная работа со своими навязчивыми идеями и состояниями в конце концов доконает вас, превратит в недееспособную развалину, снедаемую тревогой или опустошенную апатией. Но, повторяю, другой дороги нет. Вы должны достичь критической точки. Войти в смертельный вираж. И создать несколько стихотворений, прежде чем разобьетесь о землю. На миг вам откроются необозримые дали. Всякая великая страсть ведет в бесконечность.
Как любовь разрешает все проблемы, так великая страсть в конце концов выводит в пространства истины. В пространства совершенно иные, где находиться мучительно, но где взгляд обретает зоркость и ясность. Где вещи предстают в первозданной чистоте, в прозрачности истины.

Верьте в тождество Истины, Красоты и Добра.
Общество, в котором вы живете, имеет целью вас уничтожить. Вы готовы с ним сразиться. В качестве оружия оно использует безразличие. Вы не можете позволить себе того же. Следовательно, нападайте!

У любого общества есть свои уязвимые места, свои болевые точки. Найдите их. И нажмите как можно сильнее.
Углубляйтесь в темы, о которых люди не хотят слышать. Показывайте изнанку жизни. Напирайте на болезнь, агонию, уродство. Настойчиво говорите о смерти, о забвении. О ревности, равнодушии, фрустрации, отсутствии любви. Будьте отвратительны, и вы будете правдивы.
Никуда не вступайте. Или вступайте, а потом сразу же выходите. Никакая общественная идея не должна привлекать вас надолго. Борьба бок о бок с единомышленниками делает человека счастливым, вам это не нужно. Ваша стезя - несчастье. Ваша сторона жизни - темная.

Ваше назначение не в том, чтобы предлагать какие-то пути, строить теории. Если можете это делать, делайте. Но, если приходите к неразрешимым противоречиям, скажите об этом. Потому что ваше главное призвание - докапываться до истины. Вы могильщик и одновременно покойник. Вы тело общества. И вы же в ответе за тело общества. Все ответите как один. Землю жрать будете, сволочи!

Вы должны установить параметры вины и невиновности. Сначала для себя, это даст ориентиры. Но и для других тоже. Изучите их поступки и смягчающие обстоятельства, потом судите, совершенно беспристрастно. Но не щадите и себя, не щадите никого.

Вы богаты. Вы знаете, что есть Добро и что есть Зло. Не смешивайте их никогда; не дайте себе увязнуть в толерантности - это печальный признак старости. Поэзия в силах установить непреходящие моральные истины. И свободу от них вы должны ненавидеть всей душой.

Истина скандальна. Но без нее ничего не выйдет. Наивная и честная картина мира - уже шедевр. В свете этого требования оригинальность мало что значит. Не заботьтесь о ней. В любом случае оригинальность неизбежно проявится через сумму ваших недостатков. А ваше дело - просто говорить правду, вот и все.

Невозможно любить одновременно правду и наш мир. Но вы уже сделали выбор. Теперь проблема в том, чтобы от него не отступать. Призываю вас не сдаваться. Не потому, что вам есть на что надеяться, нет. Наоборот, предупреждаю: вы будете очень одиноки. Люди, как правило, приспосабливаются к жизни, иначе они умирают. Вы - живые самоубийцы.

По мере приближения к истине ваше одиночество будет все более и более полным. Прекрасный, но безлюдный дворец. Вы ходите по пустым залам, где эхом отдаются ваши шаги. Воздух чист и неподвижен, все вещи словно окаменели. Временами вы начинаете плакать, настолько четкость очертаний невыносима для глаз. Вам хотелось бы вернуться назад, в туман неведения, но в глубине души вы знаете, что уже поздно.

Продолжайте. Не бойтесь. Худшее позади. Конечно, жизнь еще потерзает вас, но вас с ней уже мало что связывает. Помните: вы, в сущности, уже умерли. Теперь вы один на один с вечностью.
Tristan
В качестве противовеса еще один текст. В некотором смысле противоположный. Особенно, в том пункте, что поэзия это в первую очередь развитие языка.

Иосиф Бродский. Нобелевская лекция


I

Для человека частного и частность эту всю жизнь какой-либо общественной
роли предпочитавшего, для человека, зашедшего в предпочтении этом довольно
далеко -- и в частности от родины, ибо лучше быть последним неудачником в
демократии, чем мучеником или властителем дум в деспотии, -- оказаться
внезапно на этой трибуне -- большая неловкость и испытание.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто стоял здесь до
меня, сколько памятью о тех, кого эта честь миновала, кто не смог
обратиться, что называется, "урби эт орби" с этой трибуны и чье общее
молчание как бы ищет и не находит себе в вас выхода.
Единственное, что может примирить вас с подобным положением, это то
простое соображение, что -- по причинам прежде всего стилистическим --
писатель не может говорить за писателя, особенно -- поэт за поэта; что,
окажись на этой трибуне Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост,
Анна Ахматова, Уинстон Оден, они невольно бы говорили за самих себя, и,
возможно, тоже испытывали бы некоторую неловкость.
Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и сегодня. Во всяком
случае они не поощряют меня к красноречию. В лучшие свои минуты я кажусь
себе как бы их суммой -- но всегда меньшей, чем любая из них, в отдельности.
Ибо быть лучше их на бумаге невозможно; невозможно быть лучше их и в жизни,
и это именно их жизни, сколь бы трагичны и горьки они не были, заставляют
меня часто -- видимо, чаще, чем следовало бы -- сожалеть о движении времени.
Если тот свет существует -- а отказать им в возможности вечной жизни я не
более в состоянии, чем забыть об их существовании в этой -- если тот свет
существует, то они, надеюсь, простят мне и качество того, что я собираюсь
изложить: в конце концов, не поведением на трибуне достоинство нашей
профессии мерится.
Я назвал лишь пятерых -- тех, чье творчество и чьи судьбы мне дороги,
хотя бы по тому, что, не будь их, я бы как человек и как писатель стоил бы
немногого: во всяком случае я не стоял бы сегодня здесь. Их, этих теней --
лучше: источников света -- ламп? звезд? -- было, конечно же, больше, чем
пятеро, и любая из них способна обречь на абсолютную немоту. Число их велико
в жизни любого сознательного литератора; в моем случае оно удваивается,
благодаря тем двум культурам, к которым я волею судеб принадлежу. Не
облегчает дела также и мысль о современниках и собратьях по перу в обеих
этих культурах, о поэтах и прозаиках, чьи дарования я ценю выше собственного
и которые, окажись они на этой трибуне, уже давно бы перешли к делу, ибо у
них есть больше, что сказать миру, нежели у меня.
Поэтому я позволю себе ряд замечаний -- возможно, нестройных, сбивчивых
и могущих озадачить вас своей бессвязностью. Однако количество времени,
отпущенное мне на то, чтобы собраться с мыслями, и самая моя профессия
защитят меня, надеюсь, хотя бы отчасти от упреков в хаотичности. Человек
моей профессии редко претендует на систематичность мышления; в худшем
случае, он претендует на систему. Но это у него, как правило, заемное: от
среды, от общественного устройства, от занятий философией в нежном возрасте.
Ничто не убеждает художника более в случайности средств, которыми он
пользуется для достижения той или иной -- пусть даже и постоянной -- цели,
нежели самый творческий прцесс, процесс сочинительства. Стихи, по слову
Ахматовой, действительно растут из сора; корни прозы -- не более благородны.


II


Если искусство чему-то и учит (и художника -- в первую голову), то
именно частности человеческого существования. Будучи наиболее древней -- и
наиболее буквальной -- формой частного предпринимательства, оно вольно или
невольно поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности,
уникальности, отдельности -- превращая его из общественного животного в
личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе, убеждения, возлюбленную -- но
не стихотворение, скажем, Райнера Марии Рильке. Произведения искусства,
литературы в особенности и стихотворение в частности обращаются к человеку
тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без посредников, отношения. За это-то и
недолюбливают искусство вообще, литературу в особенности и поэзию в
частности ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи исторической
необходимости. Ибо там, где прошло искусство, где прочитано стихотворение,
они обнаруживают на месте ожидаемого согласия и единодушия -- равнодушие и
разноголосие, на месте решимости к действию -- невнимание и брезгливость.
Иными словами, в нолики, которыми ревнители общего блага и повелители масс
норовят оперировать, искуство вписывает "точку-точку-запятую с минусом",
превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную, но человеческую
рожицу.
Великий Баратынский, говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как
обладающую "лица необщим выраженьем". В приобретении этого необщего
выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к
необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того,
является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы
прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым
благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна,
и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досаднно израсходовать
этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на
тавтологию -- тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по
чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним
вместе не лягут и спасибо не скажут.
Язык и, думается, литература -- вещи более древние, неизбежные,
долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония
или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по
существу, реакция постоянного, лучше сказать -- бесконечного, по отношению к
временному, ограниченному. По крайней мере, до тех пор пока государство
позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право
вмешиваться в дела государства. Политическая система, форма общественного
устройства, как всякая система вообще, есть, по определению, форма
прошедшего времени, пытающаяся навязать себя настоящему (а зачастую и
будущему), и человек, чья профессия язык, -- последний, кто может позволить
себе позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только
возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько
возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными
или претерпевающими изменения к лучшему -- но всегда временными --
очертаниями.
Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике --
всегда "вчера"; язык, литература -- всегда "сегодня" и часто -- особенно в
случае ортодоксальности той или иной системы -- даже и "завтра". Одна из
заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время
его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе
подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе под почетным
названием "жертвы истории". Искуство вообще и литература в частности тем и
замечательно, тем и отличается от жизни, что всегда бежит повторения. В
обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды,
вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения
именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его
определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого
материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих)
всякий раз качественно новое эстетическое решение. Обладающее собственной
генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в
лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является
создание всякий раз новой эстетической реальности. Вот почему оно часто
оказывается "впереди прогресса", впереди истории, основным инструментом
которой является -- не уточнить ли нам Маркса? -- именно клише.
На сегодняшний день чрезвычайно распространено утверждение, будто
писатель, поэт в особенности, должен пользоваться в своих произведениях
языком улицы, языком толпы. При всей своей кажущейся демократичности и и
осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение это вздорно и
представляет собой попытку подчинить искусство, в данном случае литературу,
истории. Только если мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем
развитии, литературе следует говорить на языке народа. В противном случае
народу следует говорить на языке литературы. Всякая новая эстетическая
реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика -- мать
этики; понятие "хорошо" и "плохо" -- понятия прежде всего эстетические,
предваряющие категории "добра" и "зла". В этике не "все позволено" потому,
что в эстетике не "все позволено", потому что количество цветов в спектре
ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий незнакомца или,
наоборот, тянущийся к нему, отвергает его или тянется к нему, инстинктивно
совершая выбор эстетический, а не нравственный.
Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание --
всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает
человека, ее переживаюшего, лицом еще более частным, и частность эта,
обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже
сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от
порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее
восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме
политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является
гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда
плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его
вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее -- хотя, возможно,
и не счастливее.
Именно в этом, скорее прикладном, чем платоническом смысле следует
понимать замечание Достоевского, что "красота спасет мир", или высказывание
Мэтью Арнольда, что "нас спасет поэзия". Мир, вероятно, спасти уже не
удастся, но отдельного человека всегда можно. Эстетическое чутье в человеке
развивается весьма стремительно, ибо, даже не полностью отдавая себе отчет в
том, чем он является и что ему на самом деле необходимо, человек, как
правило, инстинктивно знает, что ему не нравится и что его не устраивает. В
антропологическом смысле, повторяю, человек является существом эстетическим
прежде, чем этическим. Искусство поэтому, в частности литература, не
побочный продукт видового развития, а ровно наоборот. Если тем, что отличает
нас от прочих представителей животного царства, является речь, то
литература, и в частности, поэзия, будучи высшей формой словестности,
представляет собою, грубо говоря, нашу видовую цель.
Я далек от идеи поголовного обучения стихосложению и композиции; тем не
менее, подразделение людей на интеллигенцию и всех остальных представляется
мне неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это подобно
подразделению общества на богатых и нищих; но, если для существования
социального неравенства еще мыслимы какие-то чисто физические, материальные
обоснования, для неравенства интеллектуального они немыслимы. В чем-чем, а в
этом смысле равенство нам гарантировано от природы. Речь идет не об
образовании, а об образовании речи, малейшая приближенность которой чревата
вторжением в жизнь человека ложного выбора. Сушествование литературы
подразумевает существование на уровне литературы -- и не только нравственно,
но и лексически. Если музыкальное произведение еще оставляет человеку
возможность выбора между пассивной ролью слушателя и активной исполнителя,
произведение литературы -- искусства, по выражению Монтале, безнадежно
семантического -- обрекает его на роль только исполнителя.
В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало бы чаще, чем в
какой-либо иной. Более того, мне кажется, что роль эта в результате
популяционного взрыва и связанной с ним все возрастающей атомизацией
общества, т. е. со все возрастающей изоляцией индивидуума, становится все
более неизбежной. Я не думаю, что я знаю о жизни больше, чем любой человек
моего возраста, но мне кажется, что в качестве собеседника книга более
надежна, чем приятель или возлюбленная. Роман или стихотворение -- не
монолог, но разговор писателя с читателем -- разговор, повторяю, крайне
частный, исключающий всех остальных, если угодно -- обоюдно
мизантропический. И в момент этого разговора писатель равен читателю, как,
впрочем, и наоборот, независимо от того, великий он писатель или нет.
Равенство это -- равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь
в виде памяти, смутной или отчетливой, и рано или поздно, кстати или
некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря
о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть
продукт взаимного одиночества писателя и читателя.
В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга -- феномен
антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для
того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том,
на что "сапиенс" этот способен, книга является средством перемещения в
пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это,
в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего
знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся
ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению.
Бегство это -- бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону
числителя, в сторону личности, в сторону частности. По чьему бы образу и
подобию мы не были созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего,
кроме очерченного искусством, у человека нет. В противоположном случае нас
ожидает прошлое -- прежде всего, политическое, со всеми его массовыми
полицейскими прелестями.
Во всяком случае положение, при котором искусство вообще и литература в
частности является достоянием (прерогативой) меньшинства, представляется мне
нездоровым и угрожающим. Я не призываю к замене государства библиотекой --
хотя мысль эта неоднократно меня посещала -- но я не сомневаюсь, что,
выбирай мы наших властителей на основании их читательского опыта, а не
основании их политических программ, на земле было бы меньше горя. Мне
думается, что потенциального властителя наших судеб следовало бы спрашивать
прежде всего не о том, как он представляет себе курс иностранной политики, а
о том, как он относится к Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по
одному тому, что насущным хлебом литературы является именно человеческое
разнообразие и безобразие, она, литература, оказывается надежным
противоядием от каких бы то ни было -- известных и будущих -- попыток
тотального, массового подхода к решению проблем человеческого существования.
Как система нравственного, по крайней мере, страхования, она куда более
эффективна, нежели та или иная система верований или философская доктрина.
Потому что не может быть законов, защищающих нас от самих себя, ни один
уголовный кодекс не предусматривает наказаний за преступления против
литературы. И среди преступлений этих наиболее тяжким является не цензурные
ограничения и т. п., не предание книг костру. Существует преступление более
тяжкое -- пренебрежение книгами, их не-чтение. За преступление это человек
расплачивается всей своей жизнью: если же преступление это совершает нация
-- она платит за это своей историей. Живя в той стране, в которой я живу, я
первый готов был бы поверить, что существует некая пропорция между
материальным благополучием человека и его литературным невежеством;
удерживает от этого меня, однако, история страны, в которой я родился и
вырос. Ибо сведенная к причинно-следственному минимуму, к грубой формуле,
русская трагедия -- это именно трагедия общества, литература в котором
оказалась прерогативой меньшинства: знаменитой русской интеллигенции.
Мне не хочется распространяться на эту тему, не хочется омрачать этот
вечер мыслями о десятках миллионов человеческих жизней, загубленных
миллионами же, -- ибо то, что происходило в России в первой половине XX
века, происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия -- во имя
торжества политической доктрины, несостоятельность которой уже в том и
состоит, что она требует человеческих жертв для своего осуществления. Скажу
только, что -- не по опыту, увы, а только теоретически -- я полагаю, что для
человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе подобного во имя какой
бы то ни было идеи затруднительнее, чем для человека, Диккенса не читавшего.
И я говорю именно о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера,
Бальзака, Мелвилла и т.д., т.е. литературы, а не о грамотности, не об
образовании. Грамотный-то, образованный-то человек вполне может, тот или
иной политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже испытать при
этом восторг убеждения. Ленин был грамотен, Сталин был грамотен, Гитлер
тоже; Мао Цзедун, так тот даже стихи писал; список их жертв, тем не менее,
далеко превышает список ими прочитанного.
Однако, перед тем как перейти к поэзии, я хотел бы добавить, что
русский опыт было бы разумно рассматривать как предостережение хотя бы уже
потому, что социальная структура Запада в общем до сих пор аналогична тому,
что существовало в России до 1917 года. (Именно этим, между прочим,
объясняется популярность русского психологического романа XIX века на Западе
и сравнительный неуспех современной русской прозы. Общественные отношения,
сложившиеся в России в XX веке, представляются, видимо, читателю не менее
диковинными, чем имена персонажей, мешая ему отождествить себя с ними.)
Одних только политических партий, например, накануне октябрьского переворота
1917 года в России существовало уж никак не меньше, чем существует сегодня в
США или Великобритании. Иными словами, человек бесстрастный мог бы заметить,
что в определенном смысле XIX век на Западе еще продолжается. В России он
кончился; и если я говорю, что он кончился трагедией, то это прежде всего
из-за количества человеческих жертв, которые повлекла за собой наступившая
социальная и хронологическая перемена. В настоящей трагедии гибнет не герой
-- гибнет хор.


III


Хотя для человека, чей родной язык -- русский, разговоры о политическом
зле столь же естественны, как пищеварение, я хотел бы теперь переменить
тему. Недостаток разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание
своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты. В этом их
соблазн, сходный по своей природе с соблазном социального реформатора, зло
это порождающего. Осознание этого соблазна и отталкивание от него в
определенной степени ответственны за судьбы многих моих современников, не
говоря уже о собратьях по перу, ответственны за литературу, из-под их перьев
возникшую. Она, эта литература, не была бегством от истории, ни заглушением
памяти, как это может показаться со стороны. "Как можно сочинять музыку
после Аушвица?" -- вопрошает Адорно, и человек, знакомый с русской историей,
может повторить тот же вопрос, заменив в нем название лагеря, -- повторить
его, пожалуй, с большим даже правом, ибо количество людей, сгинувших в
сталинских лагерях, далеко превосходит количество сгинувших в немецких. "А
как после Аушвица можно есть ланч?" -- заметил на это как-то американский
поэт Марк Стрэнд. Поколение, к которому я принадлежу, во всяком случае,
оказалось способным сочинить эту музыку.
Это поколение -- поколение, родившееся именно тогда, когда крематории
Аушвица работали на полную мощность, когда Сталин пребывал в зените
богоподобной, абсолютной, самой природой, казалось, санкционированной
власти, явилось в мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически
должно было прерваться в этих крематориях и в безымянных общих могилах
сталинского архипелага. Тот факт, что не все прервалось, -- по крайней мере
в России, -- есть в немалой мере заслуга моего поколения, и я горд своей к
нему принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою здесь сегодня. И
тот факт, что я стою здесь сегодня, есть признание заслуг этого поколения
перед культурой; вспоминая Мандельштама, я бы добавил -- перед мировой
культурой. Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом --
точней, на пугающем своей опустошенностью месте, и что скорей интуитивно,
чем сознательно, мы стремились именно к воссозданию эффекта непрерывности
культуры, к восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее немногих
уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным,
новым или казавшимся нам таковым, современным содержанием.
Существовал, вероятно, другой путь -- путь дальнейшей деформации,
поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Если мы от
него отказались, то вовсе не потому, что он казался нам путем
самодраматизации, или потому, что мы были чрезвычайно одушевлены идеей
сохранения наследственного благородства известных нам форм культуры,
равнозначных в нашем сознании формам человеческого достоинства. Мы
отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор
культуры -- и выбор этот был опять-таки эстетический, а не нравственный.
Конечно же, человеку естественнее рассуждать о себе не как об орудии
культуры, но, наоборот, как об ее творце и хранителе. Но если я сегодня
утверждаю противоположное, то это не потому, что есть определенное
очарование в перефразировании на исходе XX столетия Плотина, лорда
Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому, что кто-кто, а поэт всегда
знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле
диктат языка; что не язык является его инструментом, а он -- средством языка
к продолжению своего существования. Язык же -- даже если представить его как
некое одушевленное существо (что было бы только справедливым) -- к
этическому выбору не способен.
Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям:
чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношени к окружающей
его реальности, будь то пейзаж или государсво, чтоб запечатлеть душевное
состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить -- как он
думает в эту минуту -- след на земле. Он прибегает к этой форме -- к
стихотворению -- по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим:
черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо,
напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции
пространствак его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется
за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из под его
пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, -- немедленное
последствие этого предприятия -- ощущение вступления в прямой контакт с
языком, точнее -- ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от
всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта -- абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает.
Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной
центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом -- то есть
всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько
количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько
качеством стихотворения, на нем сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов
греческой или римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое
сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих
языков в течение следующего тысячелетия. Поэт, повторяю, есть средство
существования языка. Или, как сказал великий Оден, он -- тот, кем язык жив.
Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на
котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому,
что язык долговечнее человека, но и потому, что он лучше приспособлен к
мутации.
Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому, что он рассчитывает
на посмертную славу, хотя он часто и надеется, что стихотворение его
переживет, пусть не надолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что
язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. Начиная
стихотворения, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой
оказывается очень удивлен тем, что получилось, ибо часто получается лучше,
чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он расчитывал. Это и
есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его настоящее.
Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и
метод, которым пользовались библейские пророки -- посредством откровения.
Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу
всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три
даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему
стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, -- и
дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его
прежде всего потому, что стихотворение -- колоссальный ускоритель сознания,
мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в
состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от
этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя.
Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и
называется поэтом.
Воображение
Спасибо.