Tristan
Sunday, 30 April 2006, 3:50
Арсений Тарковский
Тарковский Арсений Александрович родился в 1907 в Елизаветграде, в семье народовольца. Детские и юношеские годы пришлись на трудную пору российской истории, что будущий поэт испытал в полной мере.
В 1920-е годы Тарковский живет в Москве, с 1924 года работает в редакции газеты "Гудок", в течение двух лет ведет отдел стихотворного фельетона. В 1925 году поступает учиться на Высшие государственные литературные курсы, которые оканчивает в 1929 году. Пишет стихи, публикует их в студенческом сборнике (1926). С 1932 года активно занимался переводами, уделяя особое внимание классической поэзии Востока. Ему принадлежат переводы стихов с туркменского, армянского, грузинского, арабского языка. Во время Отечественной войны работал в армейской газете "Боевая тревога". Свои стихотворения Тарковский долго не публикует, они появляются в печати, когда поэту уже 50 лет. Затем в течение двадцати лет в разных журналах и альманахах были напечатаны стихи, составившие шесть поэтических сборников: "Перед снегом" (1962); "Земле земное" (1966); "Вестник" (1969); "Стихотворения" (1974); "Зимний день" (1980); "Избранное" (1982). В 1983 году выходят "Стихи разных лет", объединившие лучшие из напечатанных. Последняя книга поэта - "От юности до старости". А.Тарковский всегда держался вдали от литературной суеты, многие годы жил в Переделкино. Ему принадлежат теоретические и критические статьи и рецензии. Умер в Москве. Отец режиссера Андрея Тарковского, в фильмах которого звучат его стихи.
ПЕРЕД ЛИСТОПАДОМ
Все разошлись. На прощанье осталась
Оторопь жёлтой листвы за окном,
Вот и осталась мне самая малость
Шороха осени в доме моём.
Выпало лето холодной иголкой
Из онемелой руки тишины
И запропало в потёмках за полкой,
За штукатуркой мышиной стены.
Если считаться начнём, я не вправе
Даже на этот пожар за окном.
Верно, ещё рассыпается гравий
Под осторожным её каблуком.
Там, в заоконном тревожном покое,
Вне моего бытия и жилья,
В жёлтом, и синем, и красном - на что ей
Память моя? Что ей память моя?
ВЕЧЕРНИЙ, СИЗОКРЫЛЫЙ...
Т.О. - Т.
Вечерний, сизокрылый,
Благословенный свет!
Я словно из могилы
Смотрю тебе вослед.
Благодарю за каждый
Глоток воды живой,
В часы последней жажды
Подаренный тобой,
За каждое движенье
Твоих прохладных рук,
За то, что утешенья
Не нахожу вокруг,
За то, что ты надежды
Уводишь, уходя,
И ткань твоей одежды
Из ветра и дождя.
МАРТОВСКИЙ СНЕГ
По такому белому снегу
Белый ангел альфу-омегу
Мог бы крыльями написать
И лебяжью смертную негу
Ниспослать мне как благодать.
Но и в этом снежном застое
Еле слышно о непокое
Сосны черные говорят:
Накипает под их корою
Сумасшедший слезный разлад.
Верхней ветви – семь верст до неба,
Нищей птице – ни крошки хлеба,
Сердцу – будто игла насквозь:
Велика ли его потреба, -
Лишь бы небо впору пришлось.
А по тем снегам из-за лога
Наплывает гулом тревога,
И чужда себе, передо мной
Жизнь земная, моя дорога
Бредит под своей сединой.
Tristan
Wednesday, 13 September 2006, 20:56
Ладно, попробуем.
Текст:
Михаил Щербаков
ПОВОДЫРЬ
Право, пора, поводырь, проснись, голову подыми,
стан распрями да выгляни наконец в окно.
Отчего так пахнет снаружи кузницей и лошадьми
и слова долетают сельские: "жмых", "толокно"?
Помнишь ли ты хоть имя того, кто нам дал ночлег?
Надо бы восвояси, но нет, всё гостим, гостим.
Ладно покуда осень, тепло. А выпадет снег -
что мы будем делать с тобой, милый мой Августин?
Впрочем, и дома теперь бы ты наверняка скучал.
Всё бы писать собирался, варьировал бы нажим.
Всё бы молчал среди пепельниц, бумагу бы размечал,
ввысь бы глазел, и небо тебе казалось бы не чужим.
Жаль, не видал ты его оттуда, с тех галерей,
меж каковыми и мой был протянут канатный шлях.
Страшное небо, страшное небо, нет ничего страшней.
Чёрные бывают в нём ангелы, с кортиками, в вензелях.
Я ведь не век на согнутых шаркал, кочек боясь и дыр.
Раньше-то важно шагал, вышагивал, вышивал по канве.
Но налетели чёрные, справились, выбили балансир.
С тех-то я пор иначе как ощупью уж и не двигаюсь по Москве.
Трогаясь с места, дёргаюсь. Выветрился, иссяк.
Весь обмелел, как рекам иным не грезилось и во сне.
Будет ли так и впредь? Допускаю, что будет ещё и не так.
Если писать соберёшься всё же, то не пиши обо мне.
Или пиши, но по методу дядьки и бузины, не шлифуя фраз.
Слов не вяжи, пускай не стыкуются, не имеют лица.
Вроде того, что, дескать, тенденции упразднены. Септаккорд погас.
Ягодой, мол, валяется легенда бывшего колеса.
1995
Труднее всего начать. Неясно, с какого конца подобраться к герметичному стихотворению. Начнем сначала.
Стихотворение начинается обращением. "Право, пора, поводырь, проснись, голову подыми..." Собственно, весь текст является речью обращенной к какому-то загадочному "поводырю". Повелительное наклонение в первой сточке многократно усилино сквозными "п" и "р": "Право, пора, поводырь, проснись, голову подыми". В каждом слове есть гласная "о" - казалось бы случайность (тем более это часто встречающаяся гласная), однако, достаточно посмотреть на другие строчки, чтобы удивиться такому постоянству. Такое ощущение, что практически вся строчка происходит из слова "поводырь": Право - поводырь, пора - поводырь, поводырь - подыми. Первая строка на то и первая, чтобы задать тон. Особое значение здесь имеют проходные согласные, которые как бы "дают опрору" словам в строчках.
Например:
"стан распрями да выгляни наконец в окно"
"Страшное небо, страшное небо, нет ничего страшней."
"Раньше-то важно шагал, вышагивал, вышивал по канве."
"Но налетели чёрные, справились, выбили балансир."
"Вроде того, что, дескать, тенденции упразднены. Септаккорд погас.
Ягодой, мол, валяется легенда бывшего колеса. "
и т.д.
Ну да бог с ним, хватит заниматься гласными и согласными. Затетим только, что эта звукопись делает стихотворение крепко сбитым и "акустически плотным", и эта "акустическая плотность" идет рука об руку с образной и смысловой плотностью.
Итак, стихотворение начинается обращением. Это сразу вводит в игру, наряду с автором, два действующих лица: говорящего и того, к кому речь обращена. Таким образом создается напряженное пространство, сложная структура. Автор может то сливаться с говорящим, то отстраняться от него. И не исключено, что речь на самом деле обращена к самому себе.
Первое четверостишие:
"Право, пора, поводырь, проснись, голову подыми,
стан распрями да выгляни наконец в окно.
Отчего так пахнет снаружи кузницей и лошадьми
и слова долетают сельские: "жмых", "толокно"?"
сразу помещает действующих лиц и саму речь в некоторые декорации.
"Помнишь ли ты хоть имя того, кто нам дал ночлег?
Надо бы восвояси, но нет, всё гостим, гостим.
Ладно покуда осень, тепло. А выпадет снег -
что мы будем делать с тобой, милый мой Августин?"
Речь не повисает в пустоте. Перед нами картинка, которая постепенно оживает. Что-то типо немецкой (швейцарской?), возможно альпийской, деревни (см. "Августин"). Тут же стоит отметить забавный прием, с помощью которого слова "жмых" и "толокно" попадают в современное стихотворение. В кавычках, так что сам автор казалось бы удивлен их появлением. Мол, куда это нас занесло? (Удивлен и лирический герой, он об этом и говорит). И вот еще что, повелительное обращение "стан распрями да выгляни наконец в окно", адресованное поводырю, одновременно приглашает и читателя. И мы нехотя, с ленью, как тот поводырь тянемся, зевая, посмотреть в окно - "ну что там еще?" Читателя надо разбудить, расшевелить. Собственно, это и есть наша всегдашняя задача - проснуться и обнаружить себя заброшенными в этот мир. И обнаружить себя, увы, всегда не дома. Затерявшимися где-то вдали от своей настоящей жизни. Как писал Навалис "Философия - это стремление везде быть дома". Но мы в гостях в этом мире. А дом - это небо, которое кажется Августину "не чужим". Но...
"Впрочем, и дома теперь бы ты наверняка скучал.
Всё бы писать собирался, варьировал бы нажим.
Всё бы молчал среди пепельниц, бумагу бы размечал,
ввысь бы глазел, и небо тебе казалось бы не чужим."
Но не получается. "...и дома теперь бы ты наверняка скучал". И небо оказывается "страшным". Никакого тебе оптимизма. Вот такая метафора. Следует отметить, что метафора тогда сильна, когда она прочитывается и буквально. Это обязательное условие. Описана жизненная ситуация, которую мы можем почувствовать. Загостились где-то, надо выбираться, но все как-то не собраться с духом... А тут еще и снег скоро выпадет...
Есть и ирония. Начиная с "сельских слов" - "жмых", "толокно", и заканчивая обращением "милый мой Августин" (вспомним "Ах, мой милый Августин, Августин, Августин...").
Итак, нет дома на земле, но дома нет и выше...
"Жаль, не видал ты его оттуда, с тех галерей,
меж каковыми и мой был протянут канатный шлях.
Страшное небо, страшное небо, нет ничего страшней.
Чёрные бывают в нём ангелы, с кортиками, в вензелях.
Я ведь не век на согнутых шаркал, кочек боясь и дыр.
Раньше-то важно шагал, вышагивал, вышивал по канве.
Но налетели чёрные, справились, выбили балансир.
С тех-то я пор иначе как ощупью уж и не двигаюсь по Москве."
Вот оно как. Вот он возник - образ канатоходца. Образ не новых по сути, сквозной. Канатоходец в небе - тот же Икар. И тот же злой рок навис над ним. И "черные ангелы" даром что с кортиками, так эти кортики еще и "в вензелях"...
Отметим еще одну техническую деталь. Щербаков не бросает возникший однажды образ, он поддерживает его и дальше. Это придает целостность стихотворению, создает втутритекстовые отсылки. В этом стихотворении, например, " выбили балансир" - напоминает нам, что речь идет о канатоходце. Так же существенно, что в строчке "Но налетели чёрные, справились, выбили балансир" ангелы упомянуты просто как "черные". Это заставляет читателя вспомнить, предыдущее четверостишие и подчеркивает, что эпитет "черные" не случаен.
И вот еще что. Совершенно неожиданное окончание строки "С тех-то я пор иначе как ощупью уж и не двигаюсь по Москве" практически шокирует (особенно если слушать песню). Сквозь декорацию прорывается личное. Автор практически сливается с говорящим, чтобы потом снова укрыться за текстом, написанным "по методу дядьки и бузины", маскарадно, иносказательно.
"Трогаясь с места, дёргаюсь. Выветрился, иссяк.
Весь обмелел, как рекам иным не грезилось и во сне.
Будет ли так и впредь? Допускаю, что будет ещё и не так.
Если писать соберёшься всё же, то не пиши обо мне."
В этом четверостишии сдержанный трагизм (почти созерцательный, ибо не пристало давать волю эмоциям) достигает своей кульминации.
"Весь обмелел, как рекам иным не грезилось и во сне" - наверно, самый потрясающий по своей силе образ. Ну и, конечно, тема "письма" тут как тут (она уже возникала в третьем четверостишии, но я ее пока не трогал).
"Или пиши, но по методу дядьки и бузины, не шлифуя фраз.
Слов не вяжи, пускай не стыкуются, не имеют лица.
Вроде того, что, дескать, тенденции упразднены. Септаккорд погас.
Ягодой, мол, валяется легенда бывшего колеса. "
Итак, попробуем подступиться к теме письма и к общему смыслу стихотворения (или одному из возможных смыслов). Для этого нам предстоит разобраться, кто же такой "поводырь"? Мы знаем, что он пробует писать. Но пока еще только начинает или даже не приступил. Он только "размечает бумагу" и "глазеет в небо" (надо сказать, очень точно описано!). Отсюда возникают параллели с адресатами из других стихотворений Щербакова: с "преемником" из NATURA NON FACIT SALTUS или с "молодым двойником" из NEMO (см. приложение). Мотив неведения явно обьединяет этих персонажей. Это один путь. Но есть и другой. Для этого надо вспомнить, что "поводырь" - это тот же ангел-проводник, ангел-хранитель. И поводырь пишет! А про то, что пишет говорящий ничего не сказано. Так вот, возникает неожиданная мысль: а вдруг тот, к кому обращена речь - это сам автор! Сравним с стихотворением ДРУГОЕ ОБРАЩЕНИЕ К ГЕРОЮ (см. приложение). В этом стихотворении автор обращается к своему герою (кстати, канатаходцу!). Вот он, автор этого выдуманного мира:
"ощутишь спиной негибкой,
что глядит тебе с улыбкой
кто-то вслед. И будет это
Люцифер, носитель света,
ангел утренней звезды."
Не являтся ли стихотворение, которое мы разбираем, ответом героя? Который простит не писать о нем и о беспросветности его жизни или писать так, чтобы было невозможно ничего расшифровать? Вот такая гипотеза пришла мне в голову 15 минут назад. Сплошные вопросы...
С тем Вас и оставлю.
Приложение:
NATURA NON FACIT SALTUS
Изгнав меня, Натура выполнит кульбит -
не слишком хитрый, хоть и двойной, как всякий жест её.
Один замолк, другой вступил. Антрактов нет
в её вертепе: фигур не счесть. Итак, виват
тебе, преемник мой! Не я, но ты - на бивуаке как-нибудь -
речитатив дополнишь сей, - когда дружина, чубуки
наладив, разом задымит, и дым потянется туда,
где (если атлас прав) сойтись имеют прихоть Рейн и Майн,
дыша глубоководьем рыбьих тайн.
Виток, вираж, ещё вираж... И всё черней,
всё центробежней сгущаться будет дым - как ночь, как речь.
И речь сама, к чему не вёл бы ты, пойдёт
опять о том же: о непременных тех двоих,
что, раз заговорив, вошли в азарт - и никогда уже затем
наговориться не могли, наперебой твердя "прощай",
"я не останусь", "не вернусь", - и продолжали жить вдвоём.
И жили счастливо. Детей назвали Нот, Зефир и Эвр.
Другим и не обязан быть шедевр.
Не Бог весть как споёшь иль Бог весть как, Бог весть,
фальцет иль шёпот употребишь, но как-нибудь споёшь.
Да что гадать! Испробуй прямо здесь, при мне,
забавы ради - хорош ли выйдет твой дебют.
Ого! Вот это голос, ну и ну. Да он умеет, я не знал.
Кто мог подумать? Неказист, непривередлив, ни в одном
глазу безумия. С серьгой, но совершенно не цыган...
Чем одарить его? Ничем. Сейчас он скроется в дыму.
Вираж, ещё вираж... Вольно ж ему
чертить круги, начавшись там, где жизнь моя
переломилась, как статуэтка.
1995
NEMO
Пока я был никто, не обитал нигде,
примерно лет от двух до трёх,
я наслаждался тем, что никакой вражде
не захватить меня врасплох.
Любой в ту пору шторм, иных сбивавший с ног,
не досадил бы мне, заметь.
И ни один гарпун тогда меня не мог
(не говорю - пронзить) задеть.
Тогда любая власть, любой творя эдем,
не причиняла мне вреда.
Ведь я же был никто. И потому никем
не назывался я. О да.
Именовался я не вожаком вояк,
не завсегдатаем таверн.
Я тёзкой был тому, кого в подводный мрак
отправил странствовать Жюль Верн.
Была недвижна зыбь, невысока волна.
И мог ли думать я тогда,
что мне ещё тонуть, не достигая дна,
в стихии злейшей, чем вода.
Была надёжна ночь (пока я слыл ничем),
как дверь, закрытая на ключ.
И только лунный шар, как водолазный шлем,
незряче пялился из туч.
А предстояло мне не по лазури плыть
на зов луны, волны, струны,
но рыть болотный торф и чужеземцем слыть
на языке любой страны.
Вдали от райских рощ, где дышат лавр и мирт,
считать отечество тюрьмой
и бормотать в сердцах "какой невкусный спирт",
лечась от холода зимой.
И повергаться ниц, теряя нюх и слух,
когда случится вдруг узреть,
как стая синих птиц клюёт зелёных мух
(лечась от голода, заметь).
Перебираться вскачь по разводным мостам,
спасаясь из огней в огни.
И перебраться прочь, и оказаться там,
где чужеземцы лишь одни.
Где никакой за мной не уследит Кусто,
где не видна блесна ничья.
Я раньше был никем. Я и теперь никто.
Но только знающий, кто я.
А далеко вдали, где в роще бьёт родник
и дышат мирт и лавр и клён,
уже пустился вплавь мой молодой двойник,
ещё не знающий, кто он.
2002
ДРУГОЕ ОБРАЩЕНИЕ К ГЕРОЮ
Проживи, как я, хоть двести
лет, хоть триста, хоть на месте
сидя, хоть чертя кривые, -
ты в таблицы восковые
не уверуешь, как я.
Мудрено читать на воске...
да и мир - скорей подмостки,
чем, увы, библиотека.
И плевать, какого века
есть метафора сия.
Ты невзлюбишь этот тёмный
балаган, с его скоромной
болтовнёй, с битьём предметов
кухни, с блеяньем кларнетов
и жужжанием гитар,
с невменяемым партером
и любовником-премьером,
что на горе всем актрисам,
хоть и выглядит нарциссом,
всё же пахнет, как кентавр.
Ты дерзнёшь, как от заразы,
прочь бежать, презрев наказы,
коих альфа и омега
в отрицании побега,
дескать, тоже болтовня!
И раскаешься тем паче
в должный срок. Но как иначе?
Я ведь брал счета к оплате,
а тебе с какой же стати
быть удачливей меня?
Новым Глостером, впустую
принимая за крутую
гору плоское пространство,
станешь ты менять гражданства
с быстротой сверхзвуковой,
примеряя, как для бала,
антураж, какой попало -
и драгунский, и шаманский,
и бургундский, и шампанский,
и церковно-цирковой...
Так и вижу, как в Гранаде
или в Бирме на канате
ты танцуешь, горд и страшен,
меж бумажных крыш и башен
пред бумажным божеством
и, понятный божеству лишь,
весь горишь и торжествуешь,
но - в Крыму ли, на Суматре -
всё опять-таки в театре,
и опять-таки в плохом.
Лишний раз над башней ближней
промахав руками лишний
час и лишний раз дотошно
убедившись только в том, что
твердь воистину тверда,
ты опустишь руки словно
раб цепной, который брёвна
ворошит и камни движет,
и отчаянье пронижет
плоть и кровь твою тогда.
И совсем уже бесстрастно,
ни контраста, ни пространства
не боясь, уже у края,
прямо в публику ныряя,
прямо в чёрные ряды,
ощутишь спиной негибкой,
что глядит тебе с улыбкой
кто-то вслед. И будет это
Люцифер, носитель света,
ангел утренней звезды.
- Без моей команды, - скажет
он, - вокруг тебя не ляжет
мгла, и медленной волною
не сойдётся над тобою
восхитительная тишь.
Так что где-нибудь в Лаосе
потанцуй ещё на тросе
или где-нибудь в Майами
помаши ещё руками,
может, всё-таки взлетишь.
1993
Воображение
Sunday, 17 September 2006, 20:37
Это, наверное, не рецензия, а мой взгляд.
Если рассматривать представленные произведения, как цикл, то нужно опустить оценку каждого произведения в отдельности. В отдельности каждое может иметь несколько смысловых нагрузок.
Итак - все вцелом.
Я вижу во всех произведениях триединство автора и двух его же личностей (старую – состарившуюся, отжившую и новую – еще почти без лица, без опыта, без прошлого).
Новая личность присутствует – старая произносит монологи.
Поясню (это мое личное мнение).
За свою жизнь человек проживает множество жизней, этот механизм несет защитную
функцию для емкости, содержащей душу. Чтобы продолжиться в суровом, неприспособленном для чистоты, мире, нужно много раз умереть и возродиться с нуля.
Иначе жить невозможно. Каждый раз имеется грань, граница, где встречаются старый и молодой. И , как правило, есть что сказать старому и почти еще нечего молодому, да он и не хочет. Не всем дано увидеть и оценивать эту грань. Автору, на мой взгляд, дано.
Во всех стихах ирония прожившего, потерявшего иллюзии, знающего наперед все концы, все грани, знающего, что без разрешения Люцифера, тебе все равно не прерваться, какого рода муки ты бы не испытывал. Ты родишься вновь и вновь будешь проживать свою жизнь. Во всех стихах призыв, просьба не касаться старости прожившего, как будто старость, немощность это как? Стыдно? Недостойно? Не стоит еще живущих там, где его больше нет? А, может быть все вместе?
Декорации вокруг философского смысла имеют разные предназначения –
усиливают восприятие, дают понятие о времени и месте происходящего события, окрашивают ситуацию, но в каждом случае отделяют место “встречи на границе” банальностей жизни и в то же время показывают, что это происходит там же в банальной жизни.
Вообще о декорациях можно говорить подробно, если говорить о каждом стихотворении в отдельности. Но предыдущий оратор повел линию общности произведений, я и рассуждаю в этом ключе.
Вот пока все. А вообще, его стихи достаточно многогранны, чтобы говорить о них в объединяющем смысле.